Форумочек - присоединяйтесь к нам в увлекательные обсуждения!

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Иосиф Бродский и его стихи

Сообщений 1 страница 9 из 9

1

Предлагаю в этой теме выкладывать стихи Иосифа Бродского)Думаю у нас найдутся любители  его творчества)

0

2

Иосиф Бродский.

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

24 мая 1980 г.

0

3

Иосиф Бродский

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!
Эта местность мне знакома, как окраина Китая!
Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.
Многоточие шинели. Вместо мозга - запятая.
Вместо горла - темный вечер. Вместо буркал - знак деленья.
Вот и вышел человечек, представитель населенья.
Вот и вышел гражданин,
достающий из штанин.

"А почем та радиола?"
"Кто такой Савонарола?"
"Вероятно, сокращенье".
"Где сортир, прошу прощенья?"

Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах - папироса.
В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.
И нарезанные косо, как полтавская, колеса
с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром
оживляют скатерть снега, полустанки и развилки
обдавая содержимым опрокинутой бутылки.
Прячась в логово свое
волки воют "E-мое".

"Жизнь - она как лотерея".
"Вышла замуж за еврея".
"Довели страну до ручки".
"Дай червонец до получки".

Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним - меццо-сопрано.
В продуктовом - кот наплакал; бродят крысы, бакалея.
Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана
превращается в тирана на трибуне мавзолея.
Говорят лихие люди, что внутри, разочарован
под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.
Хорошо, утратив речь,
Встать с винтовкой гроб стеречь.

"Не смотри в глаза мне, дева:
все равно пойдешь налево".
"У попа была собака".
"Оба умерли от рака".

Входит Лев Толстой в пижаме, всюду - Ясная Поляна.
(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.)
Он - предшественник Тарзана: самописка - как лиана,
взад-вперед летают ядра над французским частоколом.
Се - великий сын России, хоть и правящего класса!
Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.
Чудо-юдо: нежный граф
Превратился в книжный шкаф!

"Приучил ее к минету".
"Что за шум, а драки нету?"
"Крыл последними словами".
"Кто последний? Я за вами".

Входит пара Александров под конвоем Николаши.
Говорят "Какая лажа" или "Сладкое повидло".
По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,
натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.
Размышляя о причале, по волнам плывет "Аврора",
чтобы выпалить в начале непрерывного террора.
Ой ты, участь корабля:
скажешь "пли!" - ответят "бля!"

"Сочетался с нею браком".
"Все равно поставлю раком".
"Эх, Цусима-Хиросима!
Жить совсем невыносимо".

Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.
Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.
Лучший вид на этот город - если сесть в бомбардировщик.
Глянь - набрякшие, как вата из нескромныя ложбины,
размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.
Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.
Ветер свищет. Выпь кричит.
Дятел ворону стучит.

"Говорят, открылся Пленум".
"Врезал ей меж глаз поленом".
"Над арабской мирной хатой
гордо реет [еврей] пархатый".

Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.
Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,
и дымящаяся трубка... Так, по мысли режиссера,
и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.
И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.
Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.
Друг-кунак вонзает клык
в недоеденный шашлык.

"Ты смотрел Дерсу Узала?"
"Я тебе не всё сказала".
"Раз чучмек, то верит в Будду".
"Сукой будешь?" "Сукой буду".

Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем
и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.
Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,
Придирается к закону, кипятится из-за пошлин,
восклицая: "Как живете!" И смущают глянцем плоти
Рафаэль с Буанаротти - ни черта на обороте.
Пролетарии всех стран
Маршируют в ресторан.

"В этих шкарах ты как янки".
"Я сломал ее по пьянке".
"Был всю жизнь простым рабочим".
"Между прочим, все мы дрочим".

Входят Мысли О Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.
Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.
Они пляшут и танцуют: "Мы вояки-забияки!
Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом".
И, как вдовые Матрёны, глухо воют циклотроны.
В Министерстве Обороны громко каркают вороны.
Входишь в спальню - вот те на:
на подушке - ордена.

"Где яйцо, там - сковородка".
"Говорят, что скоро водка
снова будет по рублю".
"Мам, я папу не люблю".

Входит некто православный, говорит: "Теперь я - главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то - в лицо ударю.
Хуже порчи и лишая - мыслей западных зараза.
Пой, гармошка, заглушая саксофон - исчадье джаза".
И лобзают образа
с плачем жертвы обреза...

"Мне - бифштекс по-режиссерски".
"Бурлаки в Североморске
тянут крейсер бечевой,
исхудав от лучевой".

Входят Мысли О Минувшем, все одеты как попало,
с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни
и вполголоса по-русски произносят: "Всё пропало,
а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни;
б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.
Но - не хватит алфавита. И младенец в колыбели,
слыша "баюшки-баю",
отвечает: "мать твою!"".

"Влез рукой в шахну, знакомясь".
"Подмахну - и в Сочи". "Помесь
лейкоцита с антрацитом
называется Коцитом".

Входят строем пионеры, кто - с моделью из фанеры,
кто - с написанным вручную содержательным доносом.
С того света, как химеры, палачи-пенсионеры
одобрительно кивают им, задорным и курносым,
что врубают "Русский бальный" и вбегают в избу к тяте
выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.
Что попишешь? Молодежь.
Не задушишь, не убьешь.

"Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду".
"Я с ним рядом срать не сяду".
"А моя, как та мадонна,
не желает без гондона".

Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором
взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи.
Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером,
только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.
Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая
с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:
"Инвалид, а инвалид.
У меня внутри болит".

"Ляжем в гроб, хоть час не пробил!"
"Это - сука или кобель?"
"Склока следствия с причиной
прекращается с кончиной".

Входит Мусор с криком: "Хватит!" Прокурор скулу квадратит.
Дверь в пещеру гражданина не нуждается в "сезаме".
То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,
обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.
И за смертною чертою, лунным блеском залитою,
челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.
Знать, надолго хватит жил
тех, кто головы сложил.

"Хата есть, да лень тащиться".
"Я не блядь, а крановщица".
"Жизнь возникла как привычка
раньше куры и яичка".

Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!
Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида!
Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,
хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.
Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе,
кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?
Эх, даешь простор степной
без реакции цепной!

"Дайте срок без приговора!"
"Кто кричит: "Держите вора!"? "
"Рисовала член в тетради".
"Отпустите, Христа ради".

Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.
Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства.
Исключив сердцебиенье - этот лепет я в кавычках -
ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства.
Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.
Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер,
кто пророс густой травой.
Впрочем, это не впервой.

"От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
я в потемках напевала?

Это - кошка, это - мышка.
Это - лагерь, это - вышка.
Это - время тихой сапой
убивает маму с папой".

0

4

Я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос.
Я вижу не то, во что ты одета, а ровный снег.
И это не комната, где мы сидим, но полюс;
плюс наши следы ведут от него, а не к.

Когда-то я знал на память все краски спектра.
Теперь различаю лишь белый, врача смутив.
Но даже ежели песенка вправду спета,
от нее остается еще мотив.

Я рад бы лечь рядом с тобою, но это - роскошь.
Если я лягу, то - с дерном заподлицо.
И всхлипнет старушка в избушке на курьих ножках
и сварит всмятку себе яйцо.

Раньше, пятно посадив, я мог посыпать щелочь.
Это всегда помогало, как тальк прыщу.
Теперь вокруг тебя волнами ходит сволочь.
Ты носишь светлые платья. И я грущу.

И. Бродский.

0

5

POSTSCRIPTUM

Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существование для тебя.
...В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения... Увы,
тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.

Иосиф Бродский

0

6

CТИХОТВОРЕНИЕ О СЛЕПЫХ МУЗЫКАНТАХ
И. Бродский

Слепые блуждают ночью.
Ночью намного проще.
Перейти через площадь.
Слепые живут наощупь.
Наощупь,
Трогая мир руками,
Не зная света и тени
И ощущая камни:
Из камня делают стены.
За ними живут мужчины.
Женщины.
Дети.
Деньги.
Поэтому
Несокрушимые
Лучше обойти стены.
А музыка - в них упрется
Музыку поглотят камни.
И музыка умрет в них,
Захватанная руками.
Плохо умирать ночью.
Плохо умирать наощупь.
Так значит слепым - проще.
Cлепой идет через площадь.

0

7

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС

Евгению Рейну, с любовью

Плывет в тоске необьяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.

Плывет в тоске необьяснимой
пчелиный ход сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.

Плывет в тоске необьяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необьяснимой.

Плывет во мгле замоскворецкой,
плывет в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не обьясняя.

Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.

Твой Новый год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необьяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.

0

8

Гладиаторы

     Простимся.
     До встреч в могиле.
     Близится наше время.
     Ну, что ж?

     Мы не победили.
     Мы умрем на арене.
     Тем лучше.
     Не облысеем
     от женщин, от перепоя.

     ...А небо над Колизеем
     такое же голубое,
     как над родиной нашей,
     которую зря покинул
     ради истин,
     а также
     ради богатства римлян.

     Впрочем,
     нам не обидно.
     Разве это обида?
     Просто такая,
         видно,
     выпала нам
     планида...

     Близится наше время.
     Люди уже расселись.
     Мы умрем на арене.

     Людям хочется зрелищ.

     Сонет к зеркалу

     Не осуждая позднего раскаянья,
     не искажая истины условной,
     ты отражаешь Авеля и Каина,
     как будто отражаешь маски клоуна.

     Как будто все мы -- только гости поздние,
     как будто наспех поправляем галстуки,
     как будто одинаково -- погостами --
     покончим мы, разнообразно алчущие.

     Но, сознавая собственную зыбкость,
     Ты будешь вновь разглядывать улыбки
     и различать за мишурою ценность,
     как за щитом самообмана -- нежность...

     О, ощути за суетностью цельность
     и на обычном циферблате -- вечность!

Подпись автора

Самое дорогое должно оставаться самым сокровенным (!)

0

9

Иосиф Бродский
Вертумн (1990)

Памяти Джанни Буттафавы

I

     Я встретил тебя впервые в чужих для тебя широтах.
     Нога твоя там не ступала; но слава твоя достигла
     мест, где плоды обычно делаются из глины.
     По колено в снегу, ты возвышался, белый,
     больше того -- нагой, в компании одноногих,
     тоже голых деревьев, в качестве специалиста
     по низким температурам. "Римское божество" --
     гласила выцветшая табличка,
     и для меня ты был богом, поскольку ты знал о прошлом
     больше, нежели я (будущее меня
     в те годы мало интересовало).
     С другой стороны, кудрявый и толстощекий,
     ты казался ровесником. И хотя ты не понимал
     ни слова на местном наречьи, мы как-то разговорились.
     Болтал поначалу я; что-то насчет Помоны,
     петляющих наших рек, капризной погоды, денег,
     отсутствия овощей, чехарды с временами
     года -- насчет вещей, я думал, тебе доступных
     если не по существу, то по общему тону
     жалобы. Мало-помалу (жалоба -- универсальный
     праязык; вначале, наверно, было
     "ой" или "ай") ты принялся отзываться:
     щуриться, морщить лоб; нижняя часть лица
     как бы оттаяла, и губы зашевелились.
     "Вертумн", -- наконец ты выдавил. "Меня зовут Вертумном".

        II

     Это был зимний, серый, вернее -- бесцветный день.
     Конечности, плечи, торс, по мере того как мы
     переходили от темы к теме,
     медленно розовели и покрывались тканью:
     шляпа, рубашка, брюки, пиджак, пальто
     темно-зеленого цвета, туфли от Балансиаги.
     Снаружи тоже теплело, и ты порой, замерев,
     вслушивался с напряжением в шелест парка,
     переворачивая изредка клейкий лист
     в поисках точного слова, точного выраженья.
     Во всяком случае, если не ошибаюсь,
     к моменту, когда я, изрядно воодушевившись,
     витийствовал об истории, войнах, неурожае,
     скверном правительстве, уже отцвела сирень,
     и ты сидел на скамейке, издали напоминая
     обычного гражданина, измученного государством;
     температура твоя была тридцать шесть и шесть.
     "Пойдем", -- произнес ты, тронув меня за локоть.
     "Пойдем; покажу тебе местность, где я родился и вырос".

        III

     Дорога туда, естественно, лежала сквозь облака,
     напоминавшие цветом то гипс, то мрамор
     настолько, что мне показалось, что ты имел в виду
     именно это: размытые очертанья,
     хаос, развалины мира. Но это бы означало
     будущее -- в то время, как ты уже
     существовал. Чуть позже, в пустой кофейне
     в добела раскаленном солнцем дремлющем городке,
     где кто-то, выдумав арку, был не в силах остановиться,
     я понял, что заблуждаюсь, услышав твою беседу
     с местной старухой. Язык оказался смесью
     вечнозеленого шелеста с лепетом вечносиних
     волн -- и настолько стремительным, что в течение разговора
     ты несколько раз превратился у меня на глазах в нее.
     "Кто она?" -- я спросил после, когда мы вышли.
     "Она?" -- ты пожал плечами. "Никто. Для тебя -- богиня".

        IV

     Сделалось чуть прохладней. Навстречу нам стали часто
     попадаться прохожие. Некоторые кивали,
     другие смотрели в сторону, и виден был только профиль.
     Все они были, однако, темноволосы.
     У каждого за спиной -- безупречная перспектива,
     не исключая детей. Что касается стариков,
     у них она как бы скручивалась -- как раковина у улитки.
     Действительно, прошлого всюду было гораздо больше,
     чем настоящего. Больше тысячелетий,
     чем гладких автомобилей. Люди и изваянья,
     по мере их приближенья и удаленья,
     не увеличивались и не уменьшались,
     давая понять, что они -- постоянные величины.
     Странно тебя было видеть в естественной обстановке.
     Но менее странным был факт, что меня почти
     все понимали. Дело, наверно, было
     в идеальной акустике, связанной с архитектурой,
     либо -- в твоем вмешательстве; в склонности вообще
     абсолютного слуха к нечленораздельным звукам.

        V

     "Не удивляйся: моя специальность -- метаморфозы.
     На кого я взгляну -- становятся тотчас мною.
     Тебе это на руку. Все-таки за границей".

        VI

     Четверть века спустя, я слышу, Вертумн, твой голос,
     произносящий эти слова, и чувствую на себе
     пристальный взгляд твоих серых, странных
     для южанина глаз. На заднем плане -- пальмы,
     точно всклокоченные трамонтаной
     китайские иероглифы, и кипарисы,
     как египетские обелиски.
     Полдень; дряхлая балюстрада;
     и заляпанный солнцем Ломбардии смертный облик
     божества! временный для божества,
     но для меня -- единственный. С залысинами, с усами
     скорее а ла Мопассан, чем Ницше,
     с сильно раздавшимся -- для вящего камуфляжа --
     торсом. С другой стороны, не мне
     хвастать диаметром, прикидываться Сатурном,
     кокетничать с телескопом. Ничто не проходит даром,
     время -- особенно. Наши кольца --
     скорее кольца деревьев с их перспективой пня,
     нежели сельского хоровода
     или объятья. Коснуться тебя -- коснуться
     астрономической суммы клеток,
     цена которой всегда -- судьба,
     но которой лишь нежность -- пропорциональна.

        VII

     И я водворился в мире, в котором твой жест и слово
     были непререкаемы. Мимикрия, подражанье
     расценивались как лояльность. Я овладел искусством
     сливаться с ландшафтом, как с мебелью или шторой
     (что сказалось с годами на качестве гардероба).
     С уст моих в разговоре стало порой срываться
     личное местоимение множественного числа,
     и в пальцах проснулась живость боярышника в ограде.
     Также я бросил оглядываться. Заслышав сзади топот,
     теперь я не вздрагиваю. Лопатками, как сквозняк,
     я чувствую, что и за моей спиною
     теперь тоже тянется улица, заросшая колоннадой,
     что в дальнем ее конце тоже синеют волны
     Адриатики. Сумма их, безусловно,
     твой подарок, Вертумн. Если угодно -- сдача,
     мелочь, которой щедрая бесконечность
     порой осыпает временное. Отчасти -- из суеверья,
     отчасти, наверно, поскольку оно одно --
     временное -- и способно на ощущенье счастья.

        VIII

     "В этом смысле таким, как я, --
     ты ухмылялся, -- от вашего брата польза".

        IX

     С годами мне стало казаться, что радость жизни
     сделалась для тебя как бы второй натурой.
     Я даже начал прикидывать, так ли уж безопасна
     радость для божества? не вечностью ли божество
     в итоге расплачивается за радость
     жизни? Ты только отмахивался. Но никто,
     никто, мой Вертумн, так не радовался прозрачной
     струе, кирпичу базилики, иглам пиний,
     цепкости почерка. Больше, чем мы! Гораздо
     больше. Мне даже казалось, будто ты заразился
     нашей всеядностью. Действительно: вид с балкона
     на просторную площадь, дребезг колоколов,
     обтекаемость рыбы, рваное колоратуро
     видимой только в профиль птицы,
     перерастающие в овацию аплодисменты лавра,
     шелест банкнот -- оценить могут только те,
     кто помнит, что завтра, в лучшем случае -- послезавтра
     все это кончится. Возможно, как раз у них
     бессмертные учатся радости, способности улыбаться.
     (Ведь бессмертным чужды подобные опасенья.)
     В этом смысле тебе от нашего брата польза.

        X

     Никто никогда не знал, как ты проводишь ночи.
     Это не так уж странно, если учесть твое
     происхождение. Как-то за полночь, в центре мира,
     я встретил тебя в компании тусклых звезд,
     и ты подмигнул мне. Скрытность? Но космос вовсе
     не скрытность. Наоборот: в космосе видно все
     невооруженным глазом, и спят там без одеяла.
     Накал нормальной звезды таков,
     что, охлаждаясь, горазд породить алфавит,
     растительность, форму времени; просто -- нас,
     с нашим прошлым, будущим, настоящим
     и так далее. Мы -- всего лишь
     градусники, братья и сестры льда,
     а не Бетельгейзе. Ты сделан был из тепла
     и оттого -- повсеместен. Трудно себе представить
     тебя в какой-то отдельной, даже блестящей, точке.
     Отсюда -- твоя незримость. Боги не оставляют
     пятен на простыне, не говоря -- потомства,
     довольствуясь рукотворным сходством
     в каменной нише или в конце аллеи,
     будучи счастливы в меньшинстве.

        XI

     Айсберг вплывает в тропики. Выдохнув дым, верблюд
     рекламирует где-то на севере бетонную пирамиду.
     Ты тоже, увы, навострился пренебрегать
     своими прямыми обязанностями. Четыре времени года
     все больше смахивают друг на друга,
     смешиваясь, точно в выцветшем портмоне
     заядлого путешественника франки, лиры,
     марки, кроны, фунты, рубли.
     Газеты бормочут "эффект теплицы" и "общий рынок",
     но кости ломит что дома, что в койке за рубежом.
     Глядишь, разрушается даже бежавшая минным полем
     годами предшественница шалопая Кристо.
     В итоге -- птицы не улетают
     вовремя в Африку, типы вроде меня
     реже и реже возвращаются восвояси,
     квартплата резко подскакивает. Мало того, что нужно
     жить, ежемесячно надо еще и платить за это.
     "Чем банальнее климат, -- как ты заметил, --
     тем будущее быстрей становится настоящим".

        XII

     Жарким июльским утром температура тела
     падает, чтоб достичь нуля.
     Горизонтальная масса в морге
     выглядит как сырье садовой
     скульптуры. Начиная с разрыва сердца
     и кончая окаменелостью. В этот раз
     слова не подействуют: мой язык
     для тебя уже больше не иностранный,
     чтобы прислушиваться. И нельзя
     вступить в то же облако дважды. Даже
     если ты бог. Тем более, если нет.

        XIII

     Зимой глобус мысленно сплющивается. Широты
     наползают, особенно в сумерках, друг на друга.
     Альпы им не препятствуют. Пахнет оледененьем.
     Пахнет, я бы добавил, неолитом и палеолитом.
     В просторечии -- будущим. Ибо оледененье
     есть категория будущего, которое есть пора,
     когда больше уже никого не любишь,
     даже себя. Когда надеваешь вещи
     на себя без расчета все это внезапно скинуть
     в чьей-нибудь комнате, и когда не можешь
     выйти из дому в одной голубой рубашке,
     не говоря -- нагим. Я многому научился
     у тебя, но не этому. В определенном смысле,
     в будущем нет никого; в определенном смысле,
     в будущем нам никто не дорог.
     Конечно, там всюду маячат морены и сталактиты,
     точно с потекшим контуром лувры и небоскребы.
     Конечно, там кто-то движется: мамонты или
     жуки-мутанты из алюминия, некоторые -- на лыжах.
     Но ты был богом субтропиков с правом надзора над
     смешанным лесом и черноземной зоной --
     над этой родиной прошлого. В будущем его нет,
     и там тебе делать нечего. То-то оно наползает
     зимой на отроги Альп, на милые Апеннины,
     отхватывая то лужайку с ее цветком, то просто
     что-нибудь вечнозеленое: магнолию, ветку лавра;
     и не только зимой. Будущее всегда
     настает, когда кто-нибудь умирает.
     Особенно человек. Тем более -- если бог.

        XIV

     Раскрашенная в цвета' зари собака
     лает в спину прохожего цвета ночи.

        XV

     В прошлом те, кого любишь, не умирают!
     В прошлом они изменяют или прячутся в перспективу.
     В прошлом лацканы у'же; единственные полуботинки
     дымятся у батареи, как развалины буги-вуги.
     В прошлом стынущая скамейка
     напоминает обилием перекладин
     обезумевший знак равенства. В прошлом ветер
     до сих пор будоражит смесь
     латыни с глаголицей в голом парке:
     жэ, че, ша, ща плюс икс, игрек, зет,
     и ты звонко смеешься: "Как говорил ваш вождь,
     ничего не знаю лучше абракадабры".

        XVI

     Четверть века спустя, похожий на позвоночник
     трамвай высекает искру в вечернем небе,
     как гражданский салют погасшему навсегда
     окну. Один караваджо равняется двум бернини,
     оборачиваясь шерстяным кашне
     или арией в Опере. Эти метаморфозы,
     теперь оставшиеся без присмотра,
     продолжаются по инерции. Другие предметы, впрочем,
     затвердевают в том качестве, в котором ты их оставил,
     отчего они больше не по карману
     никому. Демонстрация преданности? Просто склонность
     к монументальности? Или это в двери
     нагло ломится будущее, и непроданная душа
     у нас на глазах приобретает статус
     классики, красного дерева, яичка от Фаберже?
     Вероятней последнее. Что -- тоже метаморфоза
     и тоже твоя заслуга. Мне не из чего сплести
     венок, чтоб как-то украсить чело твое на исходе
     этого чрезвычайно сухого года.
     В дурно обставленной, но большой квартире,
     как собака, оставшаяся без пастуха,
     я опускаюсь на четвереньки
     и скребу когтями паркет, точно под ним зарыто --
     потому что оттуда идет тепло --
     твое теперешнее существованье.
     В дальнем конце коридора гремят посудой;
     за дверью шуршат подолы и тянет стужей.
     "Вертумн, -- я шепчу, прижимаясь к коричневой половице
     мокрой щекою, -- Вертумн, вернись".

Подпись автора

Самое дорогое должно оставаться самым сокровенным (!)

0

Похожие темы